– Мне кажется, Эдвард,– заметила миссис Дэшвуд за завтраком в день его отъезда,– вы были бы счастливы, если бы избрали профессию, которая занимала бы ваше время, придавала интерес вашей жизни, вашим планам на будущее. Правда, это нанесло бы некоторый ущерб вашим друзьям, так как у вас осталось бы для них меньше досуга. Однако,– добавила она с улыбкой,– вы получили бы от этого одну значительную выгоду: во всяком случае, вы бы знали, куда отправитесь, расставаясь с ними.
– Поверьте,– ответил он,– я и сам давно держусь того же мнения. Для меня было и, возможно, всегда будет тяжким несчастием, что мне нечем занять себя, что я не смог посвятить себя профессии, которая дала бы мне независимость. Но, к несчастью, моя щепетильность и щепетильность моих близких превратила меня в то, что я есть,– в никчемного бездельника. Мы так и не пришли к согласию, какую мне выбрать профессию. Я предпочитал и предпочитаю церковь. Однако моей семье это поприще кажется недостаточно блестящим. Они настаивали на военной карьере. Но это слишком уж блестяще для меня. Юриспруденция признавалась достаточно благородным занятием – многие молодые люди, подвизающиеся в Темпле , приняты в свете и разъезжают по Лондону в щегольских колясках. Только правоведение никогда меня не влекло, даже самые практические его формы, которые мои близкие одобрили бы. Флот? На его стороне мода, но мой возраст уже не позволял думать о нем, когда про него вспомнили... И в конце концов, поскольку настоятельной нужды в том, чтобы я занялся делом, не было, поскольку я мог вести блестящий и расточительный образ жизни не только в красном мундире , но и без него, безделье было признано и имеющим свои преимущества, и вполне приличным благородному молодому человеку. В восемнадцать же лет редко у кого есть призвание к серьезным занятиям и трудно устоять перед уговорами близких не Делать решительно ничего. А потому я поступил в Оксфорд и с тех пор предаюсь безделью по всем правилам.
– Но раз оно не сделало вас счастливым,– сказала миссис Дэшвуд,– я полагаю, ваши сыновья получат воспитание, которое подготовит их для стольких же занятий, профессий, служб и ремесел, как сыновей Колумелы .
– Они получат такое воспитание,– ответил он серьезно,– которое сделает их как можно менее похожими на меня. И в чувствах, и в поведении, и в целях – во всем.
– Полноте! В вас говорит грустное расположение духа, не более! Вы поддались меланхолии, Эдвард, и вообразили, будто все, кто не похож на вас, должны быть счастливы. Не забывайте, что всякий человек, каково бы ни было его образование и положение, время от времени испытывает боль от разлуки с друзьями. Подумайте о своих преимуществах. Вам ведь требуется только терпение... или, если воспользоваться более прекрасным словом,– надежда. Со временем ваша матушка обеспечит вам ту независимость, о которой вы тоскуете. Ее долг – помешать вам и дальше бессмысленно растрачивать юность, и, поверьте, она сделает это с радостью. Столько может произойти за недолгие несколько месяцев!
– Боюсь,– ответил Эдвард,– мне и сотни месяцев ничего хорошего не принесут.
Такая мрачность, хотя и не могла передаться миссис Дэшвуд, сделала еще грустнее их прощание, которое вскоре за этим последовало, а на Элинор произвела такое тягостное впечатление, что ей не без труда и совсем не быстро удалось его преодолеть. Но она твердо намеревалась не показывать, что его отъезд огорчил ее больше, чем мать и сестер, а потому не стала прибегать к способу, который столь благоразумно избрала в подобном же случае Марианна, дабы усугублять и укреплять свою печаль, и не старалась проводить часы в безмолвии, одиночестве и безделье. Способы их различались не менее, чем цели, и равно подходили для достижения их.
Едва он скрылся за дверью, как Элинор села рисовать и весь день находила себе разные занятия, не искала и не избегала случая упомянуть его имя, старалась держаться с матерью и сестрами как обычно и если и не смягчила свою печаль, то не растравила ее без нужды и избавила своих близких от лишней тревоги.
Марианна так же не могла одобрить подобное поведение, как ей не пришло бы в голову порицать свое собственное, столь тому противоположное. Вопрос об умении властвовать собой она решала очень просто: сильные, бурные чувства всегда берут над ним верх, спокойные его не требуют. А чувства ее сестры, пришлось ей со стыдом признать, были, как ни горько и ни обидно, очень спокойными; силу же собственных чувств она блистательно доказала, продолжая любить и уважать эту сестру вопреки столь уничижительному заключению.
Но и не затворяясь у себя в комнате от своих близких, не отправляясь на одинокие прогулки в стремлении избежать их общества, не проводя бессонные ночи в горестных мечтаниях, Элинор каждый день находила время думать об Эдварде и о поведении Эдварда со всем разнообразием чувств, какие рождало ее собственное настроение,– с нежностью, С жалостью, с одобрением, с порицанием и сомнениями. Искать для этого уединения она не видела надобности. Ведь даже если они сидели все вместе в одной комнате, выпадало множество минут, когда каждая занималась делом, препятствовавшим вести общую беседу, и ничто не отвлекало мыслей Элинор от единственного занимавшего их предмета. Внимание и память сосредоточивались на прошлом, разум и воображение стремились отгадать будущее.
Однажды утром, вскоре после отъезда Эдварда, от этих размышлений над альбомом для рисования ее отвлекло появление гостей. Она была одна в гостиной. Стук калитки в зеленом дворике перед домом заставил ее поднять голову, и она увидела, что к входной двери направляется многочисленное общество, состоящее из сэра Джона, леди Мидлтон, миссис Дженнингс и какого-то неизвестного джентльмена с дамой. Она сидела возле самого окна, и сэр Джон, заметив ее, предоставил остальным стучать в дверь, как того требовали правила вежливости, а сам без церемонии направился к ней по траве, и ей пришлось открыть окно. Он тотчас вступил с ней в разговор, хотя до двери было совсем близко и только глухой его не услышал бы.