– Тысяча восемьсот, две тысячи фунтов в год, не более!
Элинор засмеялась.
– Две тысячи фунтов в год! Я же одну тысячу называю богатством. Так я и предполагала.
– И все-таки две тысячи в год – доход очень скромный,– сказала Марианна.– Обойтись меньшим никакая семья не может. Я убеждена, что мои требования очень умеренны. Содержать приличное число прислуги, экипаж или два и охотничьих лошадей на меньшую сумму просто невозможно.
Элинор вновь улыбнулась тому, с какой точностью ее сестра подсчитала их будущие расходы по содержанию Комбе-Магна.
– Охотничьи лошади! – повторил Эдвард.– Но зачем они? Далеко ведь не все охотятся.
Порозовев, Марианна ответила:
– Но очень многие!
– Вот было бы хорошо,– воскликнула Маргарет, пораженная новой мыслью,– если б кто-нибудь подарил каждой из нас по огромному богатству!
– Ах, если бы! – вскричала Марианна, и ее глаза радостно заблестели, а щеки покрылись нежным румянцем от предвкушения воображаемого счастья.
– В таком желании мы все, разумеется, единодушны,– заметила Элинор.– Несмотря на то, что богатство значит так мало!
– Как я была бы счастлива! – восклицала Маргарет.– Но как бы я его тратила, хотелось бы мне знать?
Судя по лицу Марианны, она такого недоумения не испытывала.
– И я не знала бы, как распорядиться большим богатством,– сказала миссис Дэшвуд.– Ну, конечно, если бы все мои девочки были тоже богаты и в моей помощи не нуждались!
– Вы занялись бы перестройкой дома,– заметила Элинор,– и ваше недоумение скоро рассеялось бы.
– Какие бы великолепные заказы посылались отсюда в Лондон,– сказал Эдвард,– если бы случилось что-нибудь подобное! Какой счастливый день для продавцов нот, книгопродавцев и типографий! Вы, мисс Дэшвуд, распорядились бы, чтобы вам присылали все новые гравюры, ну, а что до Марианны, я знаю величие ее души – во всем Лондоне не наберется нот, чтобы она пресытилась. А книги! Томсон , Каупер, Скотт – она покупала бы их без устали, скупила бы все экземпляры, лишь бы они не попали в недостойные руки! И не пропустила бы ни единого тома, который мог бы научить ее, как восхищаться старым корявым дубом. Не правда ли, Марианна? Простите, что я позволил себе немного подразнить вас, но мне хотелось показать вам, что я не забыл наши былые споры.
– Я люблю напоминания о прошлом, Эдвард, люблю и грустные, не только веселые, и вы, заговаривая о прошлом, можете не опасаться меня обидеть. И вы совершенно верно изобразили, на что расходовались бы мои деньги – во всяком случае, некоторая их часть. Свободные суммы я, разумеется, тратила бы на ноты и книги.
– А капитал вы распределили бы на пожизненные ренты для авторов и их наследников.
– Нет, Эдвард. Я нашла бы ему другое применение.
– Быть может, вы обещали бы его в награду тому, кто напишет наиболее блистательную апологию вашего любимого утверждения, что любить человеку дано лишь единожды в жизни... Полагаю, вы своего мнения не переменили?
– Разумеется. В моем возрасте мнений так легко не меняют. Навряд ли мне доведется увидеть или услышать что-то, что убедило бы меня в обратном.
– Марианна, как вы замечаете, хранит прежнюю твердость,– сказала Элинор.– Она ничуть и ни в чем не изменилась.
– Только стала чуточку серьезней, чем была прежде.
– Нет, Эдвард,– сказала Марианна,– не вам упрекать меня в этом. Вы ведь сами не очень веселы.
– Почему вы так полагаете? – спросил он со вздохом.– Веселость ведь никогда не была мне особенно свойственна.
– Как и Марианне,– возразила Элинор.– Я не назвала бы ее смешливой. Она очень серьезна, очень сосредоточенна, какое бы занятие себе не выбирала. Иногда она говорит много и всегда с увлечением, но редко бывает весела, как птичка.
– Пожалуй, вы правы,– ответил он.– И все же я всегда считал ее веселой, живой натурой.
– Мне часто приходилось ловить себя на таких же ошибках,– продолжала Элинор,– когда я совершенно неверно толковала ту или иную черту характера, воображала, что люди гораздо более веселы или серьезны, остроумны или глупы, чем они оказывались на самом деле, и не могу даже объяснить, почему или каким образом возникало подобное заблуждение. Порой полагаешься на то, что они говорят о себе сами, гораздо чаще – на то, что говорят о них другие люди, и не даешь себе времени подумать и судить самой.
– Но мне казалось, Элинор,– сказала Марианна,– что как раз и следует совершенно полагаться на мнения других людей. Мне казалось, что способность судить дана нам лишь для того, чтобы подчинять ее приговорам наших ближних. Право же, именно это ты всегда проповедовала!
– Нет, Марианна, никогда. Никогда я не проповедовала подчинение собственных мыслей чужим. Я пыталась влиять только на поведение. Не приписывай мне того, что я не могла говорить. Признаю себя виновной в том, что часто желала, чтобы ты оказывала больше внимания всем нашим знакомым. Но когда же я советовала тебе безоговорочно разделять их чувства и принимать их суждения в серьезных делах?
– Так, значит, вам не удалось убедить вашу сестру в необходимости соблюдать равную вежливость со всеми? – спросил Эдвард у Элинор.– И вы в этом совсем не продвинулись?
– Напротив! – ответила Элинор, бросая на сестру выразительный взгляд.
– Душой я весь на вашей стороне,– сказал он,– но, боюсь, поведением ближе к вашей сестрице. Я от души хотел бы быть любезным, но моя глупая застенчивость так велика, что нередко я выгляжу высокомерным невежей, хотя меня всего лишь сковывает злосчастная моя неловкость. Мне нередко приходит в голову, что природа, видимо, предназначала меня для низкого общества, настолько несвободно чувствую я себя с новыми светскими знакомыми.